На площадь перед Зимним дворцом выбежали в туниках и сандалиях загорелые юноши – далеко метали тяжкие жавелоты-молоты.

Стройные амазонки, обнажив правые груди, на полном разбеге коней пронзали копьями цветочные гирлянды.

Рядами, тесня друг друга, в коротких плащах, блестя квадратными щитами, рубились на мечах гладиаторы – кадеты.

Перчатки дам красочным дождем опадали на арену ристалища, и рыцари разбирали их в паузах между схватками.

– А почему вы не бросите? – спросил Панин царицу.

Она отвечала ему сжатым ртом:

– У меня мужа нет, и перчатками сорить не стану я, бедная… Кстати, вы убрали из Бахчисарая этого растяпу Никифорова?

– Нет еще. Забыл.

– Надобно убрать. Если посла российского татары публично избили, он уже не посол, а чучело гороховое…

Нужная беседа прервалась: пришло время встать и раскланяться перед лауреатами, которых Миних награждал прейсами (призами). Победителей, мужчин и женщин, одаривали пуговицами из бриллиантов, тростями с золотыми рукоятями, блокнотами в финифти, табакерками с алмазами, готовальнями в яшмовых футлярах.

Потемкин участвовал в рыцарском поединке на пиках и мечах, но был повержен из седла наземь. Спасибо верному пажу: волоком быстро оттащил его с ристального поля, помог разоблачиться от неудобной брони.

– Не повезло, – сказал Потемкин, затоптанный копытами. Он спросил оруженосца, как зовут его.

– Радищев я… Александр.

– Говорят, скоро вас, пажей, в Лейпциг отправят?

– Да. Чтобы постигли мы законы праведные…

С высоты трибун прилетела к нему одинокая перчатка.

– Я не заслужил! – И он отдал ее пажу.

Облегченный от панциря, Потемкин провел Петрова и Рубана в ложу для персон значительных. Обратясь к фавориту императрицы, спросил:

– Граф Григорий, два менестреля сложили оды в честь карусели нынешней. Дозволь пред ея величеством их произнесть?

За своего брата грубо отвечал Алехан:

– Вон тому, корявому, что слева от тебя, читать не надобно! Наша государыня все стерпит, но оспы она не жалует. А второй, хотя и щербатый дурак, но пущай уж читает… бес с ним!

Рубан чуть не заплакал от обиды, а Петров, низко кланяясь, предстал перед императрицей; с высоты амфитеатра слышалось:

Я странный внемлю рев музыки!
То дух мой нежит и бодрит;
Я разных зрю народов лики,
То взор мой тешит и дивит…
И зависть, став вдали, чудится,
Что наш, столь весел, век катится.

– Плохое начало, – сморщился Рубан. – У меня лучше…

Убором дорогим покрыты,
Дают мах кони грив на ветр
Бразды их пеною облиты,
Встает прах вихрем из-под бедр…

– Тредиаковский эдак же писал, – сказал Потемкин, подтолкнув Рубана. – Ну, что грустишь, брат? Щербатый-то в люди уже выскочил. Остались мы с тобою – кривой да корявый. Пойдем по этому случаю в трактир Гейденрейха и съедим полведра мороженого…

Петров заканчивал свою оду восхвалением Орловых:

Так быстры воины Петровы
Скакали в Марсовых полях,
Такие в них сердца орловы,
Такой чела и рук был взмах…

Григорий Орлов прильнул к Алехану, что-то нашептывая.

– Жаль, что я того корявого отставил, а теперь возись тут с красавцем писаным, – сказал Алехан. – Ежели што-то замечу, так я этому Орфею с Плющихи завтра же все руки-ноги переломаю!

Екатерина плохо поняла оду Петрова, но зато оценила молодецкую стать, юный румянец, густые дуги бровей и розовые губы поэта. Рука женщины оказалась возле его лица – для поцелуя:

– Сыщите Ивана Перфильевича Елагина, скажите, что я велела вас после карусели в «кабинетец» провесть.

– Ну вот… начинается, – покривились Орловы.

В «кабинетце» размещалась библиотека царицы, и она, как радушная хозяйка, рассказывала поэту, что отдает книги переплетать в красный сафьян с золотом, иные же велит в шелк оборачивать. Заранее смеясь, Екатерина показала ему томик Рабле:

– До чего же хорош! Когда настроение дурное, я его грубости прочитываю охотно и веселюсь небывалой сочности слога…

Петров никак не ожидал, что он, из-под скуфейки выползший, попадет в «кабинетец» самой императрицы. Бедняга ведь не знал, что не ему одному честь такая: Екатерина любого свежего человека протаскивала через эту угловую комнату дворца, дабы, непринужденно беседуя, выявить глубину знаний, узнать о вкусах и пристрастиях… Женщине нравилось в Петрове все – внешность, склонность к языкам иностранным, живость в движениях. Она спустилась с поэтом в дворцовый садик, гуляла там, рассказывая:

– Библиотекарем у меня грек Константинов, зять Ломоносова, ленивейший человек в деле проворном… Я возьму вас к себе на его место, обещаю в году тыщу двести рублей.

Мечта о собственной карете загрохотала колесами, уже совсем близкая, раззолоченная и зеркальная. Екатерина, наклонясь, взяла с куста гусеницу, и она колечком свернулась на ее ладони.

– Неужели умерла? – огорчилась императрица.

– Что вы! Можно сразу оживить.

– Каким же образом?

– А вот так, ваше императорское величество…

С этими словами Васька плюнул в ладонь императрицы. Червяк и правда ожил, шевелясь. Но зато сразу умерли женские чувства Екатерины к невоспитанному красавцу. Она вытерла руку о подол платья и велела Петрову ступать к Орловым.

– Передайте, что вашею одой я вполне довольна. Скажите, что вы уже в моем штате – переводчиком и библиотекарем.

От себя она наградила его золотой шпагой. Алехан же дал поэту шкатулку, в которой гремели 200 червонцев, и Петров сразу припал к его руке, целуя… Алехан при этом сказал:

– Ты у нас теленок ласковый, всех маток пересосешь…

Дипломаты явно переоценили появление Петрова.

Близ императрицы новый красивый мужчина? Не значит ли это, что возле престола могут возникнуть некоторые перемены?

– Нет, – отвечал им Панин. – Соседство Петрова доставляет императрице волнения не более, чем вид красивой мебели. Государыне понадобился «карманный» одописец, который не полезет на стенку, как это делал Сумароков, если она станет редактировать его стихи под общий хохот подвыпивших картежников в Эрмитаже…

В один из осенних дней Потемкин проезжал по набережной, когда от Зимнего дворца готовилась отъехать новая лакированная карета, в которую садился Василий Петров, исполненный довольства. Был он горд, напыщен, при золотой шпаге у пояса.

– Гляди на меня! Когда маменька умерла, я из дому только половичок унес, на нем хуже собаки спал, в калачик свертываясь. Голодал, мерз, страдал, а теперь… Теперь ты слушай:

Любимец я судеб! – опомнясь, я сказал, –
Во свете рифмослов так счастлив не бывал.
Я современных честь. Я зависть для потомства.
Что может выше быть с богинями знакомства?
Являясь, Муза смысл мне толчет во главу.
Екатерина деньги шлет и дарит наяву.

Потемкин не был завистлив, но сейчас поморщился:

– Пусть Муза втолчет в башку тебе, чтобы, в карете развалясь, не забывал ты тех, которые с Охты пешочком бегают…

На Охте, нахлебничая у мачехи Печериной, бедствовал Василий Рубан – к нему и ехал Потемкин с корзиной вина и закусок.

6. В павлиньих перьях

Граф Александр Сергеевич Строганов, человек настолько богатый, что при дворе чувствовал себя полностью независимым, однажды за картами в Эрмитаже завел речь: нет ничего сложнее в мире, утверждал он, чем установить правоту человека.